Дмитрий Псурцев Волшебное зеркало (очерк поэзии Николая Тряпкина (1918-1999)) ч.4

Увы, обольщения и наивные надежды, которыми жила страна, не оправдались, утешаться можно разве что тем, что не первые мы ошибаемся:

"А сколько их было за нашим столом!
А сколько добра красовалось на нем!
А сколько высоких речей раздалось!
А сколько веселых ковшей испилось!

И вот они нынче – грозою гроза,
И нашею солью – да нам же в глаза.
И мы повторяем забытый урок:
И жито забыто, и пиво не впрок...”
(1968)

Нераздельность и неизменная интенсивность этого исторического чувства и мысли ведет к поэтическому откровению. Наша история, особенно современная, страшна, трагична, распалась связь времен, и склеивать столетий позвонки поэт может лишь кровью – зачастую покаянною кровью – своей песни:

"<...>
И не во мне ли от старых ран
         Засохла смолка?
И в детской люльке стучал наган
         Зубами волка.

И вот свалился весь дедов лес
         В сухмень суглинка.
И не моя ли в костях древес
         Засохла финка?

И только в строчках озноб луны
         Заглох, как рыба.
И только вспомню снега Двины,
         Да зной Турксиба.

И стал я жаден, как злой цыган,
         А был ведь инок.
И в древнем царстве моих полян
         Грохочет рынок.

И все суставы, за стыком стык,
         Во мне что крючья.
И не поверил речной тростник
         В мои созвучья.

И все составы на всех путях –
         Как все суставы.
И все подметки мои в кровях
         И в струпьях славы."
<...>
(1969)

Конечно, не только о себе лично говорит здесь поэт, но и о любом русском человеке. Сразу два Апокалипсиса в душе его: советско-исторический (струпья славы, брат на брата, сын на отца), и глобально-исторический (рушится под ударами цивилизации, новой безжалостной торговли, жестокой цивилизации, технологии – древний патриархальный мир) – здесь неизбежны параллели с "Сорокоустом" Сергея Есенина, с "Инонией". Поэт видит, как "...горит над городом / Атомный закат, / И стоит над городом / Атомный солдат...", и понимает: "...в этом городе / С мэром заводным / Даже делать нечего / Песенкам моим".

Вообще, нужно заметить, что из всей есенинской поэзии Тряпкину всего ближе именно вот эта апокалиптичность мироощущения, ему дорог не только хрестоматийный Есенин – певец любви, природы, но и не слишком добрый "пророк Есенин Сергей".

Да и сам Тряпкин не пророк-дитя, невинностью постигающий тайны мира, а пророк знающий, ведающий причину бед людских. Параллель с Ветхозаветным Израилем, вернее, связь, прокладываемая творческой волей поэта от Ветхозаветной эпохи к нашим временам, кажется неприятной и неуютной, но что возразишь против жгучей правды этих строк, написанных в 1982 г., когда еще только начинал покачиваться наш колосс на глиняных ногах:

“Рыдайте же, старцы! И дщери Сиона, рыдайте!
Всю горечь свою из ладоней своих испивайте,
Всю печень свою, что, как яд, пролилась на каменья,
И стали мы нынче добычей господнего мщенья.”

За что же уготована нам Божья кара? За неправедную жизнь, за жизнь в неправде и во зле:

Пускай же раздавят нас камни из божьих истоков
За наших фальшивых, тупых и продажных пророков,
За наших князей, что рождались из гноя и кала,
За наших детей, что плясали на стогнах Вааала!..”

(“Стенания у развалин Сиона”)

Одна из традиционных русских "пророческих" "масок" – маска юродивого, дурачка. Эту "маску" Николай Тряпкин примерял довольно часто, и вряд ли это можно считать случайностью. Так народное сознание, отображенное в сознании своего певца, реагирует на несправедливость, на жестокость земного устройства, земной власти, подразумевая, что в высшем смысле правда остается за дурачком, ибо он хоть и обижен, но не свыше; его стихи – ему награда; обижены свыше – бывают те, кто стяжает земные блага при жизни своей. Эти стихи, народные по духу, повествуют вместе с тем о конкретной личности, их авторе, перипетиях его судьбы (кстати, автором они исполняются именно как частушки, или попевки):

"Знать, жива еще планета,
Не погиб еще тот край,
Если сделался поэтом
Даже Тряпкин Николай." -

так, перефразируя Некрасова, начинает Тряпкин. Быть поэтом – призвание почетное, ведь Тряпкин Николай:

"Ходит прямо к богу в рай,
И господь ему за это
Отпускает каравай."

Но дурачок не настолько безобиден – он призывает гнев Божий на головы врагов; само слово "враги", употребленное автором, мягко скажем, не смиренно, – тем более что относится не к врагам-завоевателям, а к неким своим же согражданам, мешающим дурачковой песне. Впрочем, враги эти несчастные, в том смысле, что ничтожны против высшей воли. Да может быть, это даже и не люди, а некая собирательная враждебная категория, объединяющая всё – поступки людей и обстоятельства; загадочный гроб-сарай, куда их "упрячут" одновременно и страшен и смешон (вообще, "речевая характеристика" Бога (если можно так выразиться) – вполне земная, близкая к просторечной традиции, ведь излагает-то дурачок!):

"Отпускает каравай
И кричит: "Стихи давай!
А врагов твоих несчастных
Я упрячу в гроб-сарай.

И в твоем родном районе
Я скажу в любом дому:
Дескать, Тряпкин – в пантеоне,
Ставьте памятник ему."

Однако за заботу и попечение Господа дурачок должен платить высоким качеством своей поэтической работы, иначе его постигнет кара свыше, кара совести – и какая!

"Заходи почаще в рай.
Только песенки плохие
Ты смотри не издавай.

А не сделаешь такого,
Я скажу, мол: "Ах ты вошь!"
И к Сергею Михалкову
В домработники пойдешь."

("Стихи о Николае Тряпкине", 1973)

Недоброе веселье, злая язвительность играет в некоторых строках поэта, сознающего свой талант, но не избалованного вниманием прессы, критиков, не оцененного по заслугам, более того, не однажды "битого" идеологами от поэзии (получающими за это кличку "долбунов" – "Долбуны мои подохли", – сказано весьма сильно!):

"Меня били-колотили
В три ножа, в четыри гири,
А я скрылся как в могиле...
Где? Ответствую на спрос:

В той избушке-лесовушке,
На неведомой опушке,
У задворенки-старушки.
А всем прочим – дулю в нос.
<...>

Меня били-колотили
И в столице и в Тагиле.
А теперь меня забыли.
Что за прелесть! Как в раю!

Тропы гончие заглохли,
Раны старые засохли,
Долбуны мои подохли,
А я песенки пою.

("Меня били-колотили...", 1966)

Также как и для народа, для Тряпкина спасением от злости на жизнь нередко является юмор, ирония; способность узреть смешное, забавное в себе и в мире – и тем самым преодолеть зависимость от материальных оков мира:

"<...>
Да и мы денечков не теряем
И живем с ремеслами пока:
До растеплин валенки валяем,
А в досуг валяем дурака.

У кого-то снег, у нас тут – снеги
(Хоть и знаем книжечки Барто),
Мы живем на самом хвойном бреге
И к лепешкам пресным – не того...

А валять сапожки – не игрушка.
Загляните к нам в урочный миг:
Ой, стучим вальками – мать-старушка!
Поневоле свесится язык.
<...>

У кого-то снег, у нас тут – снеги,
Мы живем в краю такой зимы,
Что умрут любые печенеги,
А смеяться будем только мы."

("Не скажу, что мир поблекший снимок...", 1966)

Противопоставление себя, своего местного мира миру больших городов и заморских стран – есть интересная, хотя и не бесспорная (с оттенком провинциальности) попытка самосознания, самоопределения. Будь интонация серьезной, эта попытка выглядела бы смешно; но смешна, самоиронична интонация (особенно прелестны "коты амбарные") – и попытка обретает значимость:

"Пусть где-то там есть город Зензибар,
Пустыней заворόженный.
А тут, у нас, сорочий есть базар,
За хвойною изложиной.

Пусть где-то есть там бухты, и суда,
И ветры планетарные.
А тут, у нас, у риги, как всегда,
Снуют коты амбарные."
(1966)

Жизнь загадывает загадки, но и мы можем загадывать их, вернее говорить о жизни вроде бы несерьезно, с ухмылкой, шутовскими присказками, а на деле – куда уж серьезней:

"<...>
То ли в горе, то ли в ссоре, то ли в славе
Изругались мы на каждой переправе.

<...>
Загостились мы, землица, заигрались,
То ли богу, то ли стогу поклонялись.

То ли сыну, то ли батьке, то ли матке
Загадали мы заморские загадки.

А теперь бы нам к последям в рукавичку -
Ту ль веселую проказницу синичку.

Подержал бы я голубушку, погладил,
Да и песенку последнюю б изладил:

То ли в горе, то ли в хворе, то ли в славе
Положил бы я головушку в канаве.

То ли в Каме, то ли в храме, то ли в клети,
То ли где-нибудь у мышки на повети.

("Загостился я, земля, в твоих долинах...", 1973)

Порою отчаяние, мысль о неспособности изменить безжалостный ход исторических событий настолько овладевает душой поэта, что полные самого мрачного пессимизма, ёрнические, черные строки выходят из-под его пера; хотя за внешней бесшабашностью – боль и ощущение утраты ориентиров. Такие стихи, как "Песня всемирных кастаньет" (1973) – важное свидетельство народного умонастроения в эпоху глухого застоя. Черные кости домино, забивание козла – символ равнодушия, оцепенения:

"<...>
Земля пролетает сквозь бога и мать,
                    Сквозь бога и мать.
А мы-то с тобою? А нам что терять?
                    А нам что терять?
Айда, моя прелесть! Не плачь, не грусти.
Давай-ка монетку подкинем в горсти,
                    Подкинем в горсти!

Ни свадебных лилий, ни Пиковых дам,
                    Ни Пиковых дам.
А ну-тка поддай, старикашка Адам,
                    А ну-тка, Адам!
Ни бога, ни черта, ни прочих владык.
Земля пролетает сквозь грохот и рык.
                   Сквозь грохот и рык.

А черные кости – что звон кастаньет,
                   Что звон кастаньет.
Земля пролетает сквозь тысячи лет,
                   Космических лет.
Земля пролетает, а мы-то при чем?
Не рвется ли Время у нас за плечом?
                   У нас за плечом?

Горят гороскопы, а нам все равно,
                   А нам все равно.
Про все наши судьбы мы знаем давно.
                   Смекаем давно.
Ни сказок, ни песен, ни прочего зла.
Давайте, ребята, сыграем в козла.
                   Давайте в козла!"

Но все же именно прошлое, память народа, живая вода языка хранят спасение, нужно лишь вновь обрести в своей душе этот таинственный питающий источник, чтобы душевно возродиться; в этом же, 1973 г. поэт пишет "Предание":

"Хотим иль нет, а где-то вьется нить:
Звенит струя незримого колодца!
Мы так его стараемся забыть -
И все-таки забыть не удается.

Где скрылся он – тот огнепалый стих?
Он где-то в нас, под нашей тайной клетью.
Знать, так живуч смиренный сей жених -
Сей Аввакум двадцатого столетья!
<...>"

Поэтическое слово самого Николая Тряпкина, несомненно, исходит именно из этого "незримого колодца". По его пером оживают, обретают непреходящую жизнь в языке самые разнородные вещи. От красочных бытовых зарисовок ("Колхозная новогодняя пирушка" (1948 – 1958), с ее эпиграфом из А. В. Кольцова и размашистой словесной живописью) – до славянско-языческих реконструкций, призванных помочь нам в нашей современной немощи – своей старинной жизнеутверждающей силой (стихи 70-х гг.: "Огнистая белка!..", “А я пойду опять к восходу…”, "Листья дубовые...", "Горячая полночь! Зацветшая рожь!...").

"Горячая полночь! Зацветшая рожь!
Купальской росой окропите мой нож.

Я филином ухну, стрижом прокричу,
О камень громовый тот нож наточу.

Семь раз перепрыгну чрез жаркий костер -
И к древнему дубы приду на сугор.

Приду, поклонюсь и скажу: "Исполать!"
И крепче в ладони сожму рукоять,

И снова поклон перед ним положу -
И смаху весь ножик в него засажу.

И будет он там – глубоко, глубоко,
И брызнет оттуда, как гром, молоко.

Животное млеко, наполнив кувшин,
Польется на злаки окрестных долин,

Покатится к Волге, Десне и на Сожь...
И вызреет в мире громовая рожь.

Поднимутся финн, костромич и помор,
И к нашему дубу придут на сугор.

А я из кувшина средь злаков густых
Гремящею пеной плесну и на них.

Умножатся роды, прибавится сил,
Засветятся камни у древних могил.

А я возле дуба, чтоб зря не скучать,
Зачну перепелкам на дудке играть."
(1971)


Загадки, поставленные нам живой историей нашей жизни и наших отцов, томительны, ждут ответа, решенья. В поисках отгадок поэт обращается к Книге книг, Библии, и прежде всего Ветхому завету, истории всех историй -здесь можно найти интересные параллели с современностью и, насытив свое видение современности ветхозаветными цветами, создать произведения яркие и глубокие. Возможно, первым подступом к этой сложной теме является небольшая композиция, поэтическая фреска, составленная из стихотворений 1970 – 1973 гг. с характерным названием "Песнь песней", однако в целом она как бы еще не выступает из обычного ряда тряпкинских стихов. Здесь есть попытка поставить вопросы в духе Екклезиаста, есть поиски особенного стиля, интонации: "Рождение и Смерть! Начало и Конец! / Начало и Конец! / А между ними – Жизнь, Творенье и Творец. / Творенье и Творец. // О тайна среди тайн! Рождение и Смерть! / Рождение и Смерть! / Ты – Солнце или Шлак? Ты – Елка или Жердь? / Ты – Елка или Жердь? // И сам я среди вас – ростинка из зерна, / Ростинка из зерна: / Проклюнулся и нет! И снова целина, / И снова целина". Но эти "вопросы вопросов" звучат, пожалуй, слишком риторично и декларативно; в других же стихотворениях-частях композиции в более привычном тряпкинском ключе говорится: "Давно уж сгнили те кресты / Над прахом дедов. / И вот уж я у той черты, / Юдоль изведав.", или: "А у нашего струга / Искрошилось весло, / И склонилась шелюга / Над водой тяжело. // И пускай наши ветки / Снеговей унесет. / Призывают нас предки / Свой исполнить черед. // И в ночи не однажды / Выхожу на погост, / Принимаю всю тяжесть / Каменеющих звезд". Два разных начала еще не слились здесь воедино, не дают синтеза, не дают современной "Песни песней", заявленной в заглавии.