Дмитрий Псурцев Волшебное зеркало (очерк поэзии Николая Тряпкина (1918-1999)) ч.5

Лишь в более поздних стихах (“ветхозаветные” циклы “Подражание Экклезиасту” и "Гласом царя Давида" и некоторые другие близкие к ним произведения 80-х гг.) поэт достигает нужного характеристик звучания, поднимает лирику на высоту эпоса. Псалмопевцем и мудрецом предстает наш с вами современник, но мудрецом далеко не бесстрастным:

“И видел я в земном своем скитанье -
Во всех углах, на всех путях земных -
И свет ума, и полный мрак незнанья,
И гибель добрых, и всевластье злых.

И видел я, как подлость торжествует,
И как неправда судит правоту,
И как жрецы за глупость голосуют
И тут же всласть целуют ей пяту.

И проклял я все стогны человечьи,
И в знойный прах зарылся от стыда,
И под свистки холопского злоречья
К своим трудам ушел я навсегда.”

Древность и современность сливаются воедино, “извечные” интонации “царя Давида” подкрашиваются современной горечью и желчью наших дней, сознанием несовершенства человечества. Чувство богооставленности не дает нам покоя:

“Днем я сникал от жара, ночью страдал от стужи,
Стриг я твоих верблюдов, пас я твоих овец.
Что ж ты меня удавкой стягиваешь все туже,
Ты, сотворивший землю, Зодчий мой и отец?
<…>

Я укрепляю дом свой лучшими городнями,
Градами и кремлями землю свою обвел.
Ты же в меня запускаешь огненными камнями,
Черными головнями целишься в мой котел

Дай же мне объясненье – в чем же твоя обида?
Гласом царя Давида к высям вздымаю зов:
- Что же я – цвет творенья или я просто – гнида
С первого дня рожденья и до конца миров?

Что же ты мне отвечаешь ядерными громами
И во вселенской яме топчешь мои города?
Где же твоя десница, льющая мед над нами?
Или мое рожденье – миг твоего стыда.

Или твое проклятье – в горестной той колыбке,
Где ты меня младенцем бросил среди пустынь?
Что же я так взыскуюсь не за свои ошибки, -
То возгремит Гоморра, то возгорит Хатынь?..

Днем я сникал от жара, ночью страдал от стужи,
Стриг я твоих верблюдов, пас я твоих овец.
Что ж ты меня оставил в этой вселенской луже -
И зашвырнул в пространства грифель свой и резец?”

Особенное место даже среди этих стихов занимает, подлинным откровением звучит стихотворение "И снятся мне камни..." ("Новый мир", 1987). Его суть – страстное томление по непреходящей истине – вечной и будущей – посетившее человека в конце жизни, когда многие прежние "истины" вдруг оказались несостоятельными. Чувство это, горькое, отчасти побеждается светлым пафосом стиха, образами ковчега и Вифлеема. ...Жажда обновленья, жажда выйти за пределы жестокого (хоть и отмеченного поисками истины) круга русской истории – ее ветхозаветного круга, – и войти в круг Нового Завета, оказаться певцом на Новом Ковчеге, певцом тех, кто уже сегодня на этом новом пути... Но чего стоят вот эти две строчки, о каких безмерных для нас потерях напоминают – и какой кровью сердца русского человека, чей век почти совпадает с 20-м, должны были быть написаны они : "Да сгинет в пропасть любая новь, / Где мир утонул в крови!.."

"И СНЯТСЯ МНЕ КАМНИ...

И снятся мне камни ваших путей
                  И вашего солнца зной.
И снится мне новый свой Арарат,
                  Что брезжит где-то вдали,

И снится мне новый свой Вифлеем,
                  И вижу: горит звезда!
Позвольте взойти мне на ваш ковчег
                  И с вами рыдать и петь.

Пускай это только пустой мираж,
                  Пускай это только сон.
Да будет проклята всякая явь,
                  Где только блюют и пьют!

Да сгинет в пропасть любая новь,
                  Где мир утонул в крови!..
Позвольте взойти мне на ваш ковчег –
                  И в тайный пуститься путь."

Не слишком многочисленна, но тем не менее заслуживает внимания и любовная лирика Н. Тряпкина, обладающая, как все, что выходит из-под его пера, неповторимой интонацией. Например, вот в этом стихотворении любовь предстает настоящим колдовством, в ее сказочном, фантастическом, магическом круге мир, природа в буквальном смысле превращается; я не припомню такого превращения, такой интонации у других современных поэтов:

"Суматошные скрипы ракит,
Снеговая метель-хлопотушка.
Не на курьих ли ножках стоит
У тебя твоя вдовья избушка?

Ни двора, ни крыльца, ни сеней.
Только снег, что бельмо, на окошке.
Да на крыше концы у жердей -
Как у ведьмы надбровные рожки.

Да сермягой обитая дверь,
Да за вьюгой – ни зги в переулке...
Уж не ты ли тут скачешь теперь
На какой-то подмазанной втулке?

Только ворон – кричи не кричи,
Да и ты не страшна мне, колдунья,
И всю ночь мы с тобой на печи
Да под шубкой твоей да под куньей.

Пусть рыдает метель, как сова.
Пусть грохочут в лесах буреломы.
В нас такие пылают дрова,
Что сгорят все другие хоромы.

Только ночь, да крутель, да сверчок,
Только волчья грызня за избою,
Да заглохшая дверь – на крючок,
Да сиянье твое надо мною.

И всю ночь, как шальная, летит
Грозовая под нами подушка,
И с питьем недопитым стоит
За трубою волшебная кружка."
(1970)

Глубинное чувствование природы, столь свойственное народно-поэтическому мироощущению, питает вдохновение поэта; но вдохновение это отливается у Тряпкина в две различные формы. Первая – форма непосредственной спонтанной лиричности, когда стих столь же непосредственно импрессионистичен, сколь и впечатление, его породившее: “Летят снежинки с ветвей в кустах / Застыл подлесок в седых махрах. / Бела, как заяц, ушла метель, / В перчатках белых осталась ель.” (1953), или: “Только воздух прохладный и синий, / Только жалобный крик журавлей… / Поклонюсь одинокой рябине, / Погрущу среди сжатых полей”, – больше свойственна раннему периоду творчества. Со временем же на страницах сборников Николая Тряпкина все чаще появляются стихотворения, где изображение природы принимает иную форму – философской и слегка мистичной метафизики, когда попытка слиянности с природой приобщает человека к миру тайн, не поддающихся рациональному познанию, и человек оказывается участником живого, творимого мифа. Это, безусловно, одно из оригинальных явлений нашей современной поэзии:

"Я уходил в леса такие,
Каких не сыщешь наяву,
И слушал вздохи колдовские
И рвал нездешнюю траву.

И зарывался в мох косматый,
В духмяный морок, в дымный сон,
И был ни сватом и ни братом –
Жилец бог весть каких времен.

И сосны дрёмные скрипели
И бормотали, как волхвы.
Но где, когда, в каком пределе -
Всю память вон из головы.
<…>”
(1956)

Или:

“<…>
Где там ели проскрипели?
Чей там шепот, чей там крик?
Разгадать бы травный шелест,
Положить на свой язык!

Чтобы, властный и свободный,
Побеждая темный прах,
Знал я тайны первородной
Детский запах на губах.”

("Припадаю к темным норам...", 1960)

Нередко сей миф окрашивается в тона мрачноватой таинственности, так что сразу вспоминаются некоторые страшные сказки из афанасьевских сборников, или гоголевский Вий. Поэт, воспевший уют, лад внутренней жизни (“Я свято чту фамильное родство / И души предков грею у печурки”), не боится выйти за порог, в иное, холодновато-неуютное измерение, лишь бы изведать тайн:

“<…>
Подземные духи! Пустите меня.
         Стучусь обушком.
Я буду там зорче всевластного дня
         В наитье любом.

И буду я честным, как солнечный день,
         В напевах любых.
Пустите меня за дремучий плетень
         Владений своих.”
("Заклятье", 1966)

Или:

“Что там за хутором? Что там за хутором?
          Чу, бубенцы!
Скачет ли свадьба с веселыми сватами?
Див ли стенит про какие-то смуты нам?
          Звон ли росы?”

("Что там за вытнами?..", 1969)

Или:

"<...>
Скорей же пристройся на дымном пороге!..
Да что же там шепчут овинные боги -
     У смеркшего дня?!

Какие там скачут в углах пересветы?
Какие там сны проводами пропеты -
     У смеркшего дня?
<...>"
("У смеркшего дня...", 1969)

Совсем уж космическим, вселенским холодом отдает от стихотворения “Будильник” (1981):

“<…>
А за окнами пустыми – столько звездного огня!
Не оттуда ли послали звонконогого коня?
Не туда ли держит всадник на размеренных рысях?
Только цокают подковы. Только холод, только страх.”

И все же поэт дает нам образцы и гармоничной, просветленной слиянности с природой, возьму на себя смелость сказать – не уступающие образцам классики. Такие стихи, как " Бабочка белая! Бабочка белая!.." (1960), или "Свет ты мой, робкий, таинственный свет..." (1969) – вписаны на скрижали лучшей русской лирики.

Неоднозначные отношения природы и цивилизации – вот еще одна "сквозная" тема, занимающая пытливый ум поэта. Поэт, сын своего времени, или вернее, своих времен, прошел разные этапы ее постижения. В молодости ему не чужд пафос “разведчиков” вселенной, идея пресловутого покорения природы. Он ставит человека выше природы, славит “красные вездеходы” (Песнь о красных вездеходах” (1957): “За неведомые своды, / В неизвестные восходы / Улетают вездеходы – / Все под красною звездой.” (Безвкусно? Пожалуй, да. Впрочем, в этом же стихотворении есть четыре прелестные, почти хлебниковские строчки, за которые многое можно простить: “Жаворόнки летят, / В колокольчики звенят. / Серебристый ключик света – / В синем ларчике”). В другом раннем стихотворении “Фауст” (1957) он оптимистично пишет: “Все травы / На свет прорастают. / Все тайны / Прильнули к ногам… // А боги – в земле почивают. / А сказки – / Дарю малышам”, и склонен восхищаться – страшно сказать кем! – Мефистофилем. Позднее он уже восхищается величием природы, как бы приравнивая великана-человека к ней, хотя пока еще не сомневается в непогрешимости человека перед природой и в "благодушии" природы: “Сколько веков я к порогу Земли прорубался! / Застили свет мне лесные дремучие стены. / Двери открылись. И путь прямо к звездам начался . / Дайте ж побыть на последней черте Ойкумены!” (1961). Однако c годами масштаб восприятия меняется, становится более соразмерным (1981): "Гудит Океан, и горящие копья богов / Проносятся в долы – / И рушатся снова в кромешную пропасть веков / Земные престолы. // И снова ты, море, звенишь и сияешь, как Феб, / У каждой ограды, / И снова ты в трюмах проносишь мастику и хлеб / Для новой Эллады. // И заново светят для новых святилищ и вер / И солнце и луны, / И вот я опять пред тобою, как старый Гомер, / И вот мои струны..." (Тема "античных" мотивов в творчестве Тряпкина сама по себе довольно интересна: с одной стороны, он призывает "проснуться на рубеже какой-то смутной веры", ощутить все заново, невзирая на авторитеты мировой культуры: "Пускай на полке у тебя – Гомеры и Вольтеры, / А ты впервые видишь дым пастушьего костра". С другой, это конечно лукавство – Гомеры на полке и, значит, вполне усвоены, и в этом сонаследовании мировой культуры и античности, в частности, он выступает продолжателем русских классических поэтов 19 века, восстанавливая и сберегая "античную традицию", нарушившуюся с концом серебрянного века.) Но вернемся к теме взаимоотношений человека, цивилизации и природы. Тряпкин в какой-то момент начинает чувствовать, что терпение природы на пределе. Мефистофель, этот дьявол гордыни познания, уже более не восхищает поэта своей пролазливостью, ибо завел человека слишком далеко:

"Лукавый Змий! И ты вкушаешь сдобники,
И ты в наш век – почтенный гражданин.
И под навесом райского шиповника
Ты гарбузом торгуешь, сукин сын.

А твой Адам давно забросил скинию
И стал во всем с превышним наравне -
И даже сможет небо вечно синее
Поджарить, как яичницу, на пне."
(1966)

Или вот стихотворение 1968 года, классически-изысканного, даже немного стилизованного под Восток, с "восточными" повторами, но жесткого письма – со щемящей и неуютной современной мыслью о будущем, об ответственности цивилизации перед Высшим Судом; современность этого апокалиптического мироощущения подчеркнута тем, что вещи огромные показаны через призму наших смешноватых понятий (черную трубку Земля закурила; преисподний тол); разумеется, огромное от этого не становится менее огромным – лишь наша тщета становится более очевидной; и чаяние "иного глагола" – более пронзительным.

"<...>
Где-то вон там, под крылом Азраила
Черную трубку Земля закурила,
Черной пургой замело кипарисы...
Горы стоят, как виденья столетий.

Горы стоят, как виденья столетий,
Скалы да гул преисподнего тола...
Знаю – вон там, среди снежных поветий,
Ждут сотворенья иного Глагола."

В "Курильской песне" (1982), с эпиграфом из Ф.Тютчева ("Когда пробьет последний час природы...") тревога за будущее человечества усиливается:

"<...>
И проносятся грозные Илы,
Как в библейских громах Гавриилы,
И стрела корабельного крана
Замирает, как дуло нагана.

Неужели не сыщется Слово
Над проклятьем виденья такого
И над миром взойдет одиноко
Только Божье скорбящее око?"

Своего рода "воспоминание о будущем", горькое предостережение, себе и потомкам, в стихотворении 1979 г.: