В.Кабанов Главы из книги "Однажды приснилось"

Глаза Аполлона Григорьева блестели необыкновенно. Свечи оп-
лыли и капали на стол, их застывающие струи окутывал сигарный
дым, и в дымной комнате легко дышалось, а Аполлон Григорьев
все говорил и говорил.

— Искусство отражает цвет и запахи эпохи. Какая наука может
постигнуть таинственную сложность человеческой души? Нет, только
интуитивно, только трансцендентно!

— Да, да! — вторил ему Толстой. — Я думаю, искусство вообще
не создается, я думаю, что образы его витают где-то в воздухе, и
нужно только уловить, привлечь в наш мир... А если вдруг это не
удается, мы предаемся нашим собственным измышлениям, но это
не искусство, поскольку это — от ума. А уловить бывает очень труд-
но. Тут нужен тонкий слух и еще — великая тишина.

— Бежит он, дикий и суровый, и звуков, и смятенья полн, на
берега пустынных волн, в широкошумные дубравы! — подхватил
Григорьев. — Ведь я же говорил, что пойму! Вот чем вы мне близ-
ки! Давайте выпьем, и я вам расскажу про мой роман с наукой.

И Толстой пил водку машинально, того не замечая, в общем
ритме необычной для него беседы.

— Я, знаете, массу читал, — рассказывал Григорьев, — прогло-
тил все философии, но с точки зрения благоразумных друзей моих,
оказывалось — все не то! И как-то по совету такого благоразумного
друга принялся я со рвением, достойным лучшей участи, штуди-
ровать психологические скиццы Бенеке. Мой друг красноречиво
толковал о параллелизме психических и соматических явлений, о
душевных образованиях... Он даже с прекрасными и очень умными
дамами об этом толковал, и, знаете, не без успеха, хотя успех был
вовсе не научный, ибо прекрасные дамы от логического красноре-
чия друга моего делали вовсе не логическую посылку к другим,
гораздо более низменным свойствам его натуры, но дамы вообще
уж таковы, и от таких посылок ничто их не избавит... Так вот,
сижу я это по целым вечерам над психологическими очерками не-
мецкого хера профессора, и мучу я свой бедный мозг, а за стеной
вдруг, как на грех, — две гитары звенят, и венгерки мятежная дрожь
бежит по их струнам, и встают, и кружатся какие-то образы, и
душа начинает просить жизни, жизни и все только жизни!

Григорьев опрокинул в себя водку и взял гитару. Нежные, буд-
то женские, руки легко и ласково прошлись по струнам, и засто-
нала, заныла, пошла с переливами та самая цыганская венгерка,
что певалась, игралась и после десятками лет, когда уже давно
потерялось и самое имя ее сочинителя, имя Аполлона Григорьева.
 
Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли...
С детства памятный напев,
Старый друг мой — ты ли?

Как тебя мне не узнать?
На тебе лежит печать
Буйного похмелья,
Горького веселья!

Григорьев почти и не пел, голос у него был слабый — он почти
наговаривал, намечал как бы песню, но со звоном послушной ги-
тары это было так согласно, так гармонично, что в груди у Толсто-
го стало больно, и он чувствовал, как подступают слезы.

Чибиряк, чибиряк, чибиряшсчка,
С голубыми ты глазами, моя душечка!

Они не замечали, что дверь была раскрыта, портьера раздвину-
та, и множество голов просунулось в их кабинет из притихшего
зала трактира.

Басан, басан, басона,
Басаната, басаната,
Ты. другому отдана
Без возврата, без возврата.

Григорьев резко оборвал и бросил на диван гитару. И сразу в
дверях задышали, заахали, закрутили неистово головами, а потом
быстро и сосредоточенно пошли к своим стаканам, и послышался
крик:

— Сторонись, душа, оболью!

Они вышли в зал. Григорьев держался напряженно и прямо.
Все на них смотрели. Григорьев вдруг остановился и взял Толстого
за руку.

— Эх, Алеша, в этой песне история моя, а история очень
проста:

Под горой-то ольха,
На горе-то вишня;
Любил барин цыганочку,
Она замуж вышла...

Трактир заревел.

Толстой и Григорьев пробирались к дверям. Мосьё Зайцев обте-
кал их обоих, и выскочил первым на улицу.

— Подавай! — крикнул он экипажу Толстого.
Григорьев ехать отказался, сославшись на привычку. Они обня-
лись, и Аполлон Григорьев с гитарой в руке свернул в переулок.


На другой день Толстой вместе с двором отбыл в Санкт-Петер-
бург, а Аполлон Григорьев к заложенным часам, серебру и роялю
присовокупил шубу и послал мосьё Зайцеву оплаченный счет.

 

Никто не возразил мне, что, мол, зачем же ты неисторическую
встречу двух исторических лиц придумал? Сошло. Юрий Палыч,
любимый, воспомня старую любовь к Аполлону Григорьеву, зано-
во в него влюбился, зажегся весь и так сказал:

— Вы это обо мне писали!

А слушательница одна такой упрек мне сделала:

— Что ж твой Толстой — заплатить не мог?